Вопиющая память

Соловецкий "гастроном"

Гастроном

25 июля 2001 г. посетили “гастроном”. Табличка: “Гостиница Преображенская, 1864 года”. Адское логово. Боже, сколько их пришло, бывших красных инженеров, домохозяек, рожениц, не поймешь какого люда после шестидесятилетнего злосчастного сна! Протирали они глаза и спрашивали: где я?

Здесь все предназначено пить кровь, даже отвратительно мутный, загробный темно-зеленый цвет стен. А под ним обнаруживаются окрашенные какой-то кроваво-разводной краской, оранжевой и еще страшнее (таких цветов нарочно-то не выдумать) – чтобы у зэков растворялась память. Сильны были на выдумки садисты.

Лестница, как дворцовая. Взойди и слушай, как пытают, если не заложит уши. Красноармеец прикладом лукаво подтолкнет (последняя искорка человеческая): брось, браток, последний взгляд на волю и прощайся с жизнью. Ну (с последним вздохом), пошли. И другие уже открывались врата – как железные решетки клозета, куда вели оправиться перед мучением, чтобы меньше нечистот было на металлической кушетке. Брезговали и привязывать и избивали ногами полунагого. Пинали сапогом по мозгам и гениталиям и, превратив в кровавое месиво, зашивали в холщовый мешок и бросали в Соловецкое море, в Соловецкое небытие.

Много было вохры на Соловках. Целый поселок страхов и наваждений. А еще больше было ангелов и селений их, и благодатных исцелений. Тяжек был последний вздох. Радостен был вздох облегчения по переходе в вечность.

Стояли мы, священники Истинно-Православной Церкви: о.Иоанн, о.Паисий, о.Михаил (о.Тихон), о.Мелхиседек, о.Илья, о.Макарий и еще за нами увивавшийся бессмертный клир, и отпевали приходящих. Не по злодейскому иосифлянскому канону, а простыми скорбными таинствами розария: Бичевание, раны Господа. И ангелы приставляли к спинам параманты, заменяя ими зэковские номерные знаки: “Се, несу на себе язвы Господа моего”. И приходили к ним из гастрономической ночи накануне вечного дня святые славянского двора, и утешали их в скорбях.

Святые души, мир вам. Принесли вы себя в жертву искупительную за спасение России и всего мира.
Пришел час – что только не проходит в веке сем – и заглохли стоны соловецкие. Запечатали лагерь где-то в начале 1946 г., превратили в школу санбарак. А память не прейдет, сколько б ни замазывали ее дешевой штукатуркой, сколько б ни городили восстановленных храмов на местах, где все забрызгано кровью. Иные уже храмы, иные жертвенники поставлены.

“Спите, спите, вечным сном, спите…” – пели мы при потушенных огнях и о них, жертвах соловецких, на наших литургиях в бывших домах культуры, ставших храмами соловецкими, что раскрываются посреди Москвы-реки, как белые ладьи на четвероконечных парусах. Ангелы сопровождают их.

Объяснял владыка смысл произошедшего: совершившееся бессознательно посвящение в крест. “Да хранит вас Бог”.

Скажи, мать Анна, какой удел у палачей? Ад? – “Хуже. Не возьмет их ад. Задрожит земля…”

Бойтесь приезжать на Соловки. Там стоны, как крики чаек над морем, по сей день.

Что это? Смердящий запах туалета и – мирровая благодать. Здесь мирром пахнет! Пришли сюда святые, благоухающие мирровыми мощами. Придет час, когда Святой Дух откроет, где они покоятся. И придут, и выроют, и понесут на руках верные сыны земли, когда уже не будет ни церковников, ни сектантов, но единая святая церковь взойдет, как негасимая заря.

Молились мы среди развалин зэковского “гастронома”, среди последних зияющих улик, среди ржавых гвоздей, оторванных плит. Крики на время молитвы стихали. Усопшие благодарили и плакали, и больше не хотели спать. И обращались одними из первых в грядущую церковь.

Мир вам, пережившие красный Гулаг. Мир вам. Окупится каждая ваша кровавая слеза. Каждый стон окупится сторицей.

Стены облиты бесцветным ядом. Логово. Осиное гнездо сатаны. И какой-то извращенный блуд крадется по стенам. И еще слышны крики голых женщин. Приходят их души и рассказывают, как их здесь пытали, убивали, заставляли курить, пить, насиловали, а потом обсуждали между собой за кружкой пива.

Адское напряжение и – вечный покой. Преисподняя и – эдем. Время растворяется. Сферы соловецкие находят – невозможно выйти. Где мы? Не в кремле с деревянными куполами, не близ Спасо-Преображенского монастыря, где пели иосифлянские монахи, а ныне пьяное их подобие прячется по кельям да в кабинах ржавых тракторов. В полпервого ночи чуткий слух уловляет удар колокола. Церковь Соловецкая встала на молитву.

В каком измерении посетили мы “гастроном”? При выходе валялся огромный ржавый сейф. Кто-то из отцов принес здесь же найденную амбарную книгу шестидесятилетней давности с фамилиями и досье их, зэков. Страницы пожелтевшие, согнувшиеся, почерневшие от времени. А имена называются вслух, и перед глазами предстает летопись проклятия-благословения.

Цвета сталинщины кругом. Мертвящая живопись анти-истории. Коммунисты все стены выкрасили в темно-зеленый, мертвенно-желтый цвет всеобщего изолятора. В этом изоляторе и я провел первые годы среди прекрасной семьи. Папа водил меня в детский садик, бабушка за мной ухаживала и мама бросала ласковый горячий взгляд.

о.Мелхиседек вынес пыльный зеленый чайник времен второй мировой. Перекореженная ручка и внутри бездонное ржавое зияние. Солдатские вещи. Из этого чайника вохра попивала чифирь, делясь впечатлениями о подопытных. Редкость музейная.

Первый этаж унавожен козьим пометом. Сюда заходили пастись козочки, принадлежащие внуку бывшей вохры. Под первым этажом подвала нет, и над третьим – потолка. Вот глазок для надзирателей. Слышите крики из пакибытийной сферы? Вопят: “Оставьте нас! Простите нас!..” Насиловали и закалывали здесь же. И слышны женские голоса. Здесь сам дьявол рыщет и огненною пастью пышет. Здесь спасти может только Троица Святая и знамение креста.

Ядовитый цвет стен намеренно предполагал вызвать у приведенных сюда ужас обездоленности, отчаяния и смерти. Какая честь молиться в этом кричащем музее прошлого России! Какая честь умному туристу прийти не праздношатающимся за 60 р. оглядывать соловецкий кремль с группой из Великобритании, а рыдающим – к небесному кремлю, на Секирку, в “гастроном”.

И сопровождал нас на Соловках владыка Серафим. И отцы с Анзера смотрели с такой любовью, точно стали мы братья Серафимовы и его стадо. Единогласны мы были, единосердечны. Нет, не было в церкви такой любви, даже между нами. Отченька Константин отверзал уста, и взор его устремлялся в пророческие дали. Отченька Максимилиан исполнялся Духом Святым и, как всегда, говорил языком премудрости.

Богоматерь Гастрономовскую напишут ли среди других зэковских Ее аспектов, среди множества ликов, подобных Остробрамской? Соловецкую Богоматерь “гастронома”. Богоматерь, оплакивающую жертвы красного Гулага. О, близок час, когда народ России повалит сюда на поклон и откроются источники омывающих слез. Вот где покается Россия! Вот где очистится от греховной скверны, чтобы просиять как Свет с Востока, чтобы явиться миру девой и нести спасение Европе и Америке.

Посёлок вохры – на костях

Владыка даже не входил в молитву. Молитвословие его не прекращалось.

Молитва шла, как заведенная кем-то. Сама творилась в нем. На горе Афонской не было такой молитвы, как в золотом сердце владыки Серафима. Сравнимо разве что со сферою откровения в бельгийском Боренге или африканском Кибео, когда Богоматерь приглашала боговидцев молиться вместе с Нею. Святой Иннокентий Балтский прозревал огненную свадьбу на Соловках с тремя свечами впереди и с благолепным шествием невест Христовых. А владыка наш свадьбу эту пережил спустя четверть века, Иннокентия Кану блаженную, огненную свадьбу.

…Тарантас с покойниками тащился по зимнему архипелагу, оставляя тёмно-серые пятна, под равнодушными взорами последних зэков. Завтра и его ждет подобная участь. Завтра и его вот так же, оцепенелого и замороженного, повезут на местное кладбище и сбросят в расстрельный ров. Кто вспомнит?

Небеса отверзнутся. Ангелы назовут бессмертным. Помнит Тот, Кто послал в мир. Есть над всеми этими земными скрижалями вечные обители и последняя правда над бесконечной ложью и несправедливостью. Этой-то радостью полные, о премирном мире и о праведном суде Божием ходили святые в неизреченном веселении духа, несмотря на множество скорбей.

“Ма… о-о! Не… Я ничего не знаю!” Кто-то просил прощения, а кто-то уходил обозленный вдесятеро. Нет, не отразил еще писатель Александр Солженицын этот первый круг соловецкого ГУЛАГа. Здесь нужен пророческий логос и перо более чуткое, смиренное, со знанием дела – промысла Божия. Какую книгу Соловецкую завел трубный ангел Апокалипсиса, один из ангелов мести из книги Откровения Иоанна Богослова! И сколько светлых душ запечатлела в ней церковь-исповедница!

Впечатления Соловков 2001-го. Посёлок вохры – на костях. Огород на крови. Спас – на костях мучеников. Гостиница на костях… Ненавидят попов за их алчность и лукавство. Местные жители в растерянности, тучные женщины ориентированы на общепит и летний сезон в трактирах. О прошлом острова ничего не хотят слышать: “Не спрашивайте. Мы здесь недавно”.

И источниковый (прообраз всех святых колодцев мира) Анзерский колодец со святой водой. Тонкозвучно капают слёзы Пречистой. Богоматерь рыдает о детях Своих.

“А здесь мучили старообрядцев, за ребра их подвешивали. А сейчас что?” – Декорированная трапезная с уворованными из кремлевских храмов сюжетами третьесортного письма. Крики дороже стоят. Продавать Кровь Христову, убивать святых, а потом брать мзду с туристов за рассматриваемые мощи. Известное дело.

“Ты не пой, ты не пой, соловей, о горькой доле моей…”

Не спится. В сером каменном бараке, на месте, где стоял сарай, бывший ВОХР, обывательская двухкомнатная квартирка с видеодетективами и прожитой жизнью, вмещаемой в трехчасовую кассету…

Внутри “петербургского трамвая”

Вошли в “селедочницу” – ржавая помойка. Грязные бутылки и две двухметровые дизельные цистерны, как ржавые левиафаны.

“Помолимся об оставивших мир сей в ужасных страданиях, без покаяния и веры. Братья наши усопшие, упреждающие нас в порядке воскресения, вы оставили мир сей в безумии атеизма.
Возвращайтесь. Темные сферы за вами закрыты. Приобщайтесь к вере в Господа, чтобы и вам открылись тайны Царствия. Примите веру и крещение отцов наших, насколько это возможно для вас, соловецких призраков. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Восставайте. Просыпайтесь. Обращайтесь. Пробил час ваш…”

Так молились мы внутри “петербургского трамвая”, куда раз в неделю набивали, спрессовывая так, что уста в уста, грудь в грудь, до пятидесяти “несмиренных” зэков из числа женщин, что не давали себя насиловать, и мужчин, не желавших отрекаться от идеологии “врагов народа”. Страшнее пытку трудно придумать на земле. Из нее прямой путь в ад. А из ада в рай.

Мы с ними беседовали: выход из адских сфер возможен. Господь по грехам вашим попустил вам страдания. Кайтесь.“Только в чем каяться нам?” Объясняли. Соглашались тотчас, начинали плакать: “Простите нас. Окрестите, окропите святой водой. Вера во Христа прекрасна. Во Христа верую…” – и читали Символ веры.

Нашли регистрационный журнал, полуистлевший, образца 30-х годов. В таких писали смертные приговоры. Здесь уже не место иосифлянской деревянной вере в Того, Который там, а на земле свечной бог и ритуалы бабулек. Здесь верят в Того, Который Есть – и есть здесь, в распятом размахе крыльев Животворящего Креста, распростертого Любящим и Верным над соловецким Своим стадом. Три с половиной миллиона закланных овец. А бойня соловецкая работала, как адская машина, днем и ночью. И крокодил зеленый скрежетал зубами, перемалывая челюстями остатки не подлежащих воскресению…

Отсюда, с Соловков, начнется воскресение. Потому притяжение такое для интуристов, коих местная монашеская братия чует духом. Влечет сюда компьютерное, расслабленное поколение современных интеллектуалов в очках, и диву даются. Здесь место грядущей цивилизации. Отсюда Бог начнет Свой суд над миром. Воскреснут гипербореи и возгласят богосупружество, богоцивилизацию, вечную жизнь. Отсюда восстанет новый человек, огненная свеча, Соловецкий Крест.

“Господи, сколько тайн над Соловками, – скажет восьмилетний отрок, с папой посетивший Соловки. – Божию Матерь вижу, отпевающую мучеников!”

…И опять эта старая кляча с ржавой телегой и возница в пропахшей махоркой ушанке, левое ухо вниз, правое – вверх. Тихий апокалипсис безмолвного ГУЛАГа. А если ворота Соловецкие запрутся, что тогда?

Прошли мы как воины-победители мимо уже отреставрированных церквей и вошли триумфаторами в Спасо-Преображенский храм. Под купол вознеслось наше извечно-российское “О, всепетая Мати”. Стояли в простых туристических одеждах восемь сокрытых священников, наследуя отцам. А соловецкие старцы с неба кричали: наши пришли! И Сам Бог Саваоф стоял над куполом собора. Алтарь поднялся на полметра и пошел над Соловками, пока мы пели “О, всепетая Мати” с живой молитвой.

“Упокой души скончавшихся здесь жертв красного разбоя. Подай им вечные обители в Царствии Своем. Яви лик Свой премилосердный, сердце вечной Матери”.

И в храмах били, и в подвалах пытали, гнали отцов наших.

Трапезная на тысячу душ. Ужели доходило до такого числа монахов? Но какая цена этой иосифлянской трапезной, если под ней зэки стояли по щиколотку в воде и замерзали, овеваваемые кухонными парами? И какова цена соловецкой слезе? О ней сказать мог бы разве что Достоевский в своем очередном гениальном романе с откровениями о грядущем храме.

От “селедочницы” души прилепились к нам, оставляя невидимые следы на спине, как банки, тысячи их. Спустя 15 минут, пройдя по белым апартаментам восстановленной монашеской обители, где никого, только северные ветры гуляют, оказались мы в храме Бога Саваофа в центре Спасо-Преображенского. И отпевали их, усопших. “Ах”, – с облегчением отходили они в вечные обители. Здесь бы поставить часовню в память новомучеников! На кого работает Спасо-Преображенский? На туристов или на хозяев соловецких, зэков вечных?

Соловки. Ржавые

“Гастроном”. “Гастро” – живот, а “ном” – имя. По-русски – Бог, приносящий Себя в жертву, отдающий, закалающий живот Свой за грешников. А по-гулаговски, с иронией “гастро-ном”. Имя Божие – “Гастроном”.

Пока Корней Чуковский писал: “Не ходите, дети, в Африку гулять”, писали кровью зэки соловецкие: “Не гуляйте в «гастроном»”. Глухим стоном (СТОН – Соловецкая тюрьма особого назначения) отдавалось – “гастроном”. О нем, как современные сионисты о Господе в Израиле, на Соловках никто не знает.

20-30-летние сегодня ничего не знают об этом ржавом остове, страшном корабле, плывущем в ад в двадцати метрах от пристани Соловков. Каменный остов страшного трехэтажного здания с запекшимися пятнами крови и семьюдесятью зияющими бойницами окон. У входа в “гастроном” сидят попивающие пиво, ни о чем не подозревающие туристы, любуясь благолепным видом на закат Белого моря.

Встречаем сотрудника ФСБ в серых штанах и белой рубашке. “Не знаете ли, что здесь было?” А справа уже доски заканчивают прибивать – скрывают улики и следы. “Как что здесь было? – спрашивает бывший вохр НКВД и ГПУ, – гостиница «Преображение»”. Ни один из “гастронома” не возвращался.

В XIX веке, когда еще цвели цветы литургические и перлы соловецкие монашеские, здесь действительно была гостиница для паломников, но коммунисты после революции здесь устроили “гастроном” и “селедочницу”, – где по пятьдесят человек спрессовывали одного к одному и через семь дней вываливали трупы, – в бывшем погребе, который стал гулагом в ГУЛАГе – местом адских пыток адского дна на адском острове.

Больше трех дней здесь никого не держали – бессмысленно. Камера пыток из изощреннейших психологических, биологических, физических – гулаг в ГУЛАГе. А какая музыка Царствия над “гастрономом”!.. Не здесь ли престол Самого Владыки и Царя Бога Саваофа?

И спустя три часа после посещения и отпевания усопших душ, в последний день 50 лет существования “гастронома”, этого адского дна, все двери и окна первого этажа были забиты досками.

И это уже через три часа, как мы прошли мимо современных, декорированных под православный монастырь окровавленных стен Спаспреображенского монастыря, и в великом Новогородском храме под куполом Бога Саваофа пели литургию “гастронома”. И звучал “Аминь” и Аз есмь – пел парастас всечеловеческий в память жертв “гастронома”.

Переваривал – яко минотавр! – в чреве своем жертвы Божии. Готовились на жертвеннике сем убиенные за слово Божие – на всероссийском жертвеннике убиенные, адской машиной перевариваемые. И отпевали их архангелы и офанимы. И стояла Матерь в раззолоченной одежде со слезами, покрывая этих бывших ольг, николаев, александров, безымянных ныне, без памяти и устремленных в пакибытие, в ничто, во все…

Над ГУЛАГом и Соловками стояла Усыпальница полутора миллионов, и упокоенная сладчайшая музыка…

Справа валяется огромный ржавый сейф – кричащая улика. о.Константин внезапно достает, как в костре свернувшийся, свиток. “Что это? Манна’? Досье на полтора миллиона жертв? Архив КГБ?” Читаем: фамилия, дело.

Ржавый сейф, как ржавое сердце дракона, валяется с отверстым зевом. И здесь же, на втором этаже, рядом со следовательской, страшная ржавая решетка, ведущая в туалет. “Что это? Манна’?” – спрашивает о.Макарий, неся ржавый с головкой острый гвоздь. Один к одному, как те, которые вбивали в руки и стопы Господа!

Что это? Манна’? Еще и еще – два гвоздя, спустя шестьдесят лет. Соловецкая Голгофа! Здесь распяли Господа.

И покрытые золотистой ржавчиной, как запекшаяся кровь, камни соловецкого монастыря. И ржавые крючья здесь же, орудия пыток.

Слышится последнее: “а-а-а-а!..” И здесь же безымянная кладбищенская табличка, а на ней имена трех миллионов покоящихся жертв – самого большого в мире кладбища. Никто ничего не знает, Боже милостивый! И в пятидесяти шагах туристическая пара попивает пиво. О проржавленная память и ржавая дверь ГУЛАГа, никогда не отпираемая. Слышите – пение херувимов над “гастрономом” Соловецким?

Они приходили к нам, просыпались после пятидесятилетнего сна и жуткого шока, паралича, ужаса, комы. Сорокалетняя Ольга в белом плаще, какой ее взяли в арестантском “воронке”, выпучив глаза, спрашивала: “Манна’? Что это? Где я?” И я беседовал с ними в “селедочнице” и благословлял их в память о прошлом каяться и обращаться. В последний день шестидесятилетней истории адского “гастронома” пришли тысячи душ, и мы их отпевали на скорбных таинствах Розария, поминая одного за другим, перечисляя их безмолвно, слезами.

В Ветхом Завете священники иудейские пытались скрыть следы самого великого преступления всех времен – убийства ими Бога. Фарисеи, книжники и лицемеры в черных рясах Нового Завета желают скрыть преступление номер два всех веков – распятие российского Христа, Соловецкую, вторую Голгофу. Запечатывают, закрывают, следы заметают. Бесполезно! Отвалили камень от гроба ангелы! Разорвались завесы! Расскажут иерархи огненные, братья Серафимовы рыдающие и мироточащие, сколько бы ни закрывали рты кляпом – выплюнули прочь. Заговорили Серафимовы уста!

На Анзере, как некогда наши отцы, служили мы евхаристический канон на запотевших спинах друг друга, и чаша входила во внутренняя. И совершались посвящения и помазания к небесным вратам грядущего. Пакибытийные Соловки открывались нам. Но вслед за тем скрежетали ржавые ободья анзерского колодца – протоколодца всех святых вод. И еще мы видели священную улику – ржавую тачку сизифова труда, которую катили из пустого в порожнее отцы наши на Анзере.

Всероссийский жертвенник убитых за грехи Отечества и церкви. Вечная им память и вечный покой. Звучала литургия Царства. Здесь полагалось кощунством открывать старые книги и древние каноны – звучал еще не писанный на земле канон соловецкий в золотом обрамлении небесной псалтыри. Пели златоусты, симеоны богословы и богоприимцы, иосифы аримафейские и серафимы патриархи и иерархи соловецкие. Собирался здесь собор великий. Первыми воскреснут с Соловков. И туча воскресения, виденная еще Иезекиилем, как Иерихонская долина, пойдет над Святой Русью и, как магнит, будет притягивать гвоздики праведных душ. Русский апокалипсис и русский Иерусалим.

Допросы в “гастрономе”

В Следовательской стояло четыре стола. Справа в углу – большой сейф, выкрашенный в ядовитый темно-зеленый цвет. И у каждого окна – по столу со следователем. Но допросы здесь носили формальный характер. Смысл приведенных с дрожью в коленках из СТОНа – вопль. Смысл ГУЛАГа был сломить, запугать. Здесь же – две кровавые страшные лежанки, два брачных одра, меченных крестом.

Жертву приводили и ставили в очередь. За дверью слышались крики. Сидели и слушали… Никто не сдерживался. Водили в туалет, чтобы оправился перед пытками. Следы крови, остатки экскрементов специально не убирали – извращенное услаждение от страдания. И темно-зеленый цвет Люцифера над этим вселенским изолятором от света бела.

Запрещали закрывать при избиениях лицо и прочие места. Прижигали сигаретами, расчленяли живых, вырезали органы, били головой, пока мозги не вытекали. Пытали огнем, углем, отрабатывали психические пытки и медицинские препараты. Здесь же находилась лаборатория для бывших докторов пытковедческих наук.

Все подлежали уничтожению. Раз в два года специальная охрана вохровцев приходила за ними и уводила на расстрел, чтобы окончательно заметать следы.

На первом этаже – камеры пыток. На втором – следовательская. На третьем – вохровские комнаты, где насиловали женщин и убивали их, резали ножами. Полный произвол и никакого права.

В “селедочнице” – глухие стоны, от них дрожат тверди. Спустя неделю вохровцы в спецодеждах (скафандрах) и прорезиненных плащах входили, чтобы выносить трупы. Боялись, что останется кто-то в живых и вопьется в них, как вампир.

Однажды произошла ошибка: молодой красноармеец, не зная, что к чему, проходил мимо и открыл дверь на третий день после того, как туда были посажены жертвы. Раздались жуткие вопли, и с ужасом один за другим несчастные вывалились прочь. Они высыпали на траву. Их запихали прикладами назад. Дверь за ними захлопнулась, а красноармейца расстреляли.

А Бог венчался с человечеством над “гастрономом”. И ржавчина соскабливалась, золотом обносимая. И Брачный чертог обрисовывался для церкви будущего.

Сотрудники “гастронома”. Их было четыре группы: красноармейцы-охранники с винтовками – ревностные верующие в коммунизм, отпетые бандиты и урки, специально из зэков нанятые, чтобы жестоко избивать заключенных, следователи и уборщицы, в задачу которых входило смывать кровь.

“Гастроном” терроризировал даже видавших виды заключенных ГУЛАГа. При одной мысли о нем охватывал ужас, их, привыкших ко всему. Брали сюда по доносу – священников и кого хотели – по полному произволу.

Один следователь жаловался владыке на свой жалкий удел. Он был один из тех, кто вел перекрестные допросы в четырехстольной следовательской. После доноса на него, когда исполнился срок и ему стать жертвой этой адской машины, его допрашивали и пытали в той же комнате, в которой неделю назад он допрашивал и пытал других. Его избивали коваными сапогами те, с кем вместе он избивал жертвы. После этого побоища он пришел в духе к отцу нашему Серафиму: плакал, каялся в грехах. Владыка о нем молился, и был он спасен.

Заключенные “гастронома” испытали особый шок и превращались в жутких упырей. Их боялись и избегали даже усопшие соловецкие. Мы отпевали их в Парастасе и Розарии. И они благодарили нас. “Господи, помилуй, – говорили они, – как прекрасна церковь, литургисующая не в соловецком кремле, а в «гастрономе»”.

И когда новенькие, из бывших коммунистов, после долгих мытарств, кого еще не успели изверги утопить на баржах, приставали к берегу соловецкого архипелага, слышали они первым делом круглосуточные крики из “гастронома”, что располагался в пятидесяти метрах от пристани. Здесь же знакомились с адской музыкой преисподней, чтобы однажды, пройдя через усыпальницу, услышать музыку Царствия.

Слышалось над Соловками так, что доносилось до Кремля Московского: “Не бейте меня!!!” Это был ад с пятью миллионами многоточий! Этому будет посвящена грядущая книга жизни, где не найдется места тому, что сегодня – прочь за скобки, бренное и преходящее.

“Убейте меня. Не могу!” – доносилось до других зэков и терзало последние их нервы и доканывало последнее в них живое. “Мама! Мамочка-а-а-а!” – в этом глухом стоне… с ржавой лопатой и с ржавым черепом.

И с братьями Серафимовыми мироточащими запечатлелась Русь Святая матушка, которую любили юродивые и калики перехожие и святые отцы наши, как юродивый, блаженненький отченька наш, владыка Серафим, что литургисал с бутылкой “Кагора” посреди площади бузулукского “гастронома”: “Мамочка-а-а!” И Матерь Божия – вечная Мать государства ГУЛАГ, Соловецкая Богородица, сумма Одигитрий, Казанских, Иверских и прочих всех – стояла и принимала, покрывая их. Их уделы – сон, покаяние и обращение по молитвам церкви.

Забили фарисеи досками окна “гастронома”? Откроют окна “гастронома” пред всем лицом земли! И не туристический маршрут с доходной казной будет здесь, а всероссийский мемориал. И не кафе для интуристов, а мощевая кладовая. И сколько бы ни заметали следы у Секирной горы, не перестанут кровоточить камни и деревья.

Память не стереть из сердца. И придет час и уже пришел, когда заговорят огненные иерархи, низвергнут шамбалу и колдунов. И Соловецкая Голгофа просияет как престол Агнца, Святилище распятой любви со ста сорока тысячами мученических жертв девственников, и третье Царство Духа Святого, и место суда над миром и воскресения.

Уезжая на ржавом “пазике”, покидая поселок красной вохры, где мы снимали сиротливые комнаты для ИПЦ, мы бросали последние горячие с окровавленным воплем взгляды на “гастроном”.

Забили досками Голгофу, но Христос воскрес и вечно жив! Слышите? Голгофа Соловецкая грядет в час воскресения Святой Руси! И церковь Соловецкая восстала!

Переживание таинственного назначения Соловков усиливалось час от часа, как если бы заранее спланировали программу накануне приезда Алексия II на Соловки. Подумать только, спустя четверть часа после “селедочницы” – пустой зал Спасо-Преображенского монастыря, где завтра будет грузно и велелепно служить патриарх Алексей Ридигер с дьяконами и местной администрацией, вместе с бабульками в белых косынках.

Какой вселенской силой обладали живые молебны, и какой вселенский эфир здесь, на Соловках! Достаточно 20 минут живой молитвы “О Всепетая Мати”, чтобы небо наполнилось ангелами и горними жар-птицами. Не любит Бог длинных молитв. Любит сердца искренние и простые, не запродавшиеся дьяволу. К таким приходит и таким сопутствует на земном их пути. На время молитвы этот иосифлянский храм был отвоеван ангелами, и даст Бог, навсегда станет духовной принадлежностью вселенской церкви.

На Соловках не только память вопиет и крики прободают чуткий слух раненых сердец. Здесь еще и праведный гнев пылает на преступников, желающих замести следы и превратить этот забрызганный кровью архипелаг в место доходной казны. Вестимо, интуристам станет плохо от пятен крови. Их достаточно в больнице. Сюда приезжают подивиться на красоты русской природы, искупаться в северных озерах, потянуть мартини в уютном трактире, отделанном под монастырскую трапезную православного монастыря. Но ничему этому не быть. Здесь всероссийский мемориал отверстой памяти полутора миллионов жертв только в ХХ столетии. Быть здесь храму покаянному и источнику живоносному.

Штрафная командировка

Едем на Секирку. Соловецкие братья в тонком сне приходят к брату: “Возьми, съешь хлеба”, – отрезают ломоть. Вкусил и понял: приобщили к тайнам Соловецким. “Вкусил ты от тайн наших. Причащайся ими и молчи”.

Соловки – столица мира, русская шамбала. Нет, больше, чем шамбала – то, что противостоит космической машине Люцифера. Тибет или Соловки? Соловки!.. Мечта компьютерного космиста посетить пещеру, где пятиметровые лемуры отдыхают в сомнабулизме вот уже полтора миллиона лет? Нет! Мощи!.. Мощи – знамение Господа Бога Саваофа. Наша русская Голгофа, слышите?

Когда же обратятся космисты и масоны? Когда вернутся в человеческое обличье и станут прихожанами Храма мира?

На Секирке ангелы секут прутами тех, кто впустую тратит время на земле, не хочет каяться. Подняться по 100 ее ступенькам запрещено: духи усопших не дают. Отсюда спускали, как по желобу, жертву, привязанную к бревну, и неслась вниз головой в вечный покой. По лестнице Иаковлевой ангелы восходили вверх и вниз. А по этой можно только вниз спуститься. Ни один вверх не взойдет, не велено.

Кругом расстрельные рвы. Кружат астральные вихри. Ходят сосны, как помешанные, в хвойном лесу, блестят на солнце озера, отливая красным. Русский апокалипсис напоен неземной энергетикой. Такое чувство, что тебя ведут. Здесь пакибытие. Те, кого отцы на небесах благословляют, сподобляются войти в чертоги вечные и пережить, что пережили они – скорби, и разделить их радости.

Старую, полусгнившую “секирку” (лестницу) снесли. Зато остались на камнях следы от преступлений. Вокруг скал дымятся облака и булыжники вырастают из-под земли с бордовыми прожилками, как если бы на них запечатлены летописи о погибших.

“В память об отцах наших помолимся…”

Привязывали зэка рядом с муравейником, и съедали его заживо братья-муравьи. Русский апокалипсис. Евхаристия.

Здесь пространство оглашено неслыханными голосами, наполнено душами. Здесь все живет и дышит. Остров Соловки, как Иерусалим, списан с неба. Его пространства плотно смежаются: в 100 метрах от “гастронома” Соловецкий кремль. В нескольких километрах от кремля Секиргора, над нею храм Вознесения, где зэки лежали штабелями друг на друге, чтобы согреться при 30-градусном морозе. Поражают тесные пространства, продуманные до сантиметра. И в Иерусалиме так: в ста метрах от знаменитой стены – зловещий дом архиепископа Кайафы, а в 20 шагах от него, подумать только, – геенна огненная! До недавнего времени – простая свалка с битыми бутылками, а теперь арабское поселение. Скупили геенну ученики пророка Магомета.

Преступления здесь творятся столь же кощунственные, как в Иерусалиме. Пришел Господь, страдал здесь за нас, умер и воскрес, а евреи показывают гробницу царя Давида и места, где селились посвященные ессеи. Боже, какая ересь! Какие нагие монахи с бородами до земли, что будто бы ходили по соловецкой снежной пустыне! Прекрасны нестяжатели Зосима и Савватий – ниловцы. Но погорел с потрохами иосифлянский монастырь-тюрьма. Стыдиться надо, каяться впору, отрекаться от злодеев в церкви, от змей. Не бывать им больше на Святой Руси.

А здесь заметают следы на кровавом ледовом побоище. Умощают мостовые, лепят декоративные иконы, привозят сомнительную старину, реставрируют невесть что – чтобы только запечатать память. Бесполезно. Вопиет. И не для интуристов расширяют сегодня в 100 метрах от кремля площадку для нового аэродрома (прямой рейс Москва-Соловки), а для вселенского мемориала.

Придет час, каяться будут испанцы и поляки… Весь мир виновен. И на вопрос, чья вина – “Нет ни одного безвинного”.

Соловки – молитва за все и всех. Господи, прими жертву сию Твоя от Твоих, за вся и всех! Так и хочется поднять чашу на литургии под открытым небом. Здесь это “за вся и за всех” прозвучит, как никогда, актуально.

Умному следопыту откроется: эти страшные дыры окон монастырских подвалов полны душами замученных максимов греков, протопопов аввакумов, вассианов патрикеевых. А здесь были камеры с голодными крысами, куда на съедение им бросали связанных людей… А под этой горой расстреливали и закапывали здесь же. Огород на костях. Город на костях. Вся земля кровью полита. Господи, помилуй.

Мощами дыхнуло. Слышите мощевой запах? Поставить бы табличку памяти… В Освенциме музей, в Бухенвальде – храм. А здесь сто бухенвальдов вместе взятых, и ни одной белой таблички, ни одного имени поминаемого! Боже, не приведи. Москва усеяна асфальтными часовнями. А здесь – ни одной доски в память о жертвах! Страшное место.

На черно-белой фотографии видна крутая лестница и лица рефаимов из тогдашнего времени, из 30-х годов. Штрафная “командировка” – сюда отправляли тех, чей удел не могли решить: то ли расстрелять у подножия Секирки, то ли где-то еще в расход пустить, то ли использовать человеческий материал для строительства светлого будущего, на сизифов труд. В бывшем храме Воскресения, где лежали зэки штабелями, пол прожжен. Ржавая буржуйка.

Вошли в храм. Сторож Феликс воюет с местным громилой-архимандритом, запустившим руку в интуркормушку, чтобы поставить столик в алтарь, ящик для пожертвований и поминать Зосиму и Савватия Соловецких перед иконой ХIХ века. А кругом пятна крови, и следы от них дымятся. Ужас охватывает такой, что вот-вот покатишься вниз головой с Соловецкой горы, склон которой в трех метрах от этих живых штабелей, от сей негасимой памяти злодейств и блаженств.

Полвека назад здесь совершилось величайшее преступление всех времен. Святую Русь превратили в кровавое побоище.

Кто-то заплатит за то, что хочет видеть эту землю доходно-туристской. Заплатят те, с чьей санкции здесь укрывают следы преступлений. Кто-то смертельно боится правды! Или живы палачи и жертвы? Или кто-то узнает на камне свою группу крови, оттиск самого себя запечатленный? О ужас! О ад! О блаженство. Здесь разверзлись врата красного ГУЛАГа, и в вечности святитель Иоанн Златоуст поставил над ним печати преображенные. Святые доселе угрожают здесь пальцами виновникам: “Доколе?..”

Соловки забрызганы кровью миллионов неупокоенных душ, и ни одного креста в память о них! Ужас наводит полуязыческое древко восьмиконечного креста, поставленного в честь патриарха Алексея Ридигера у подножия Секирки, где, убедив православных, католики воздвигли крест в память о своих жертвах. Иосифляне его сломали и, ожидая дальнейших распоряжений от архангельского губернатора, поставили свой сирый крест. А в церкви Воскресения на месте, где зэки согревались слезами и дыханием жертвенных своих тел, стоит столик холодного медного канона с рядком пустых подсвечников.

На суд Божий в «магазин»

Там ад. Такого мир не видел. И дорога в пакибытие. А в скиту молились Зосима и Савватий. Стояли у подножия Секирки, принимали души в Царствие.

Попустил Господь, чтобы презреть рассчитанное на продажу (совесть и вина – самое ценное, что есть в человеке), нарекли место пыток “магазином”.

“Сорок пятый, завтра в «магазин»”. – “А? За что?..” Бог весть…

Раннею весною огромные морские ворота между Вегеракшей и Кандалакшей открываются. Во время прилива через них входят вечные жители Соловков.

Брали в “магазин” тех, кто не восхищался охранниками. А вохра была как на подбор – моложавые, симпатичные ребята. Кто с гитарой, кто в сапогах, в галифе, ремни надраены зубным порошком. Подтянуты, стройны. До девок охочи. Отборные ребята – палачи.

У кого счеты с миром были не сведены, счеты с кем-то, с самим собой, того брали на суд Божий, в “магазин”.

Климат ледяной. У моря стояла церквушка, зияющая во все концы света. Близ нее – сплав леса, выход у пристани на море. Холодно, сыро, комары. Зэки, как протухшие селедки в бочке.

Привыкли к шуму, выстрелам, крикам. Непрестанный гул как в пчелином улье, наподобие молитвы: “а-а-а… о-о-о!..”. Вохра стреляла без предупреждения в кого и когда хотела – не так посмотрел, не подчинился, ослышался, не успел вовремя. Выстрелы казались глухими и привычными. Упал, не встал, пошел быстрее, подышал не туда – побег: расстрел на месте. Улыбнулся – осуждаешь: пулю в спину.

Трехэтажный роскошный графский особняк. Двери ходят на шарнирах туда-сюда. Четыре, а то и шесть входов и выходов. Дворец его, врага. У парадного входа высокая лестница с перилами и коврами. Кафельный пол.

м. Анна: “Папу посадили за анекдот про Калинина. И семью поделили: старшая дочь осталась на свободе, а меня потребовали, чтобы отец взял с собой. Вели нас обоих в “магазин”. Шестнадцать лет мне было. Не подозревала, куда вошла. Сказали: “Здесь жди, у парадной двери”, – а отца взяли на допрос. Стонов слышно не было. Вышел через три часа, шатаясь, поседевший, сникший. Дал подписку о неразглашении”.

Стонов не слышно. Кругом все зацементировано, обложено ватой. Сплошной гул. Охранники роскошествуют в аккуратных сапогах и гимнастерках. И охотятся за “кадрами” из зэковок. Хороша девка-зэковка разгульная!

Сапоги начищенные с металлической подковой. И от кровавых пятен цвет как бы бордовый. Человеческое из них выбивали на спецсеминарах. Бандиты и убийцы.

Двенадцать комнат слева, двенадцать справа. На втором этаже специальная камера пыток. Спецперсонал, науськанный пить кровь из людей. Знали, как мучить человека, в какие места бить, чтобы больнее.

В комнате длинный стол и две прикованные табуретки.

Было здание и пострашнее “гастронома”, в десяти метрах от него. Вроде часовня, а из него раздавались глухие, сдавленные вопли, точно шкаф наехал на человека: “а-а-а…” Кого в часовню вызывали, тот не возвращался. Говорили: перевели в другое помещение.

Били всех подряд. Никто не смотрел, без разбору: сапогами, палками, прикладами от винтовок, чем попало, большей частью ногами. Кто стонал, того добивали. Ударят раз-другой – замолчит. Больные ходили, опухшие. К шумам и стонам привыкли, никто не обращал внимания.

Некоторые из палачей вернулись на волю, награжденные орденами и медалями. И квартиры им дали. Только удел их хуже ада. Вечно им крутиться и вертеться, и никакого сна им нет. Смертельно боятся, чтобы дети их не узнали, чем занимались родители. “Ничего не знаю. Молчи”.

Охрана жила богато. Пошивочной мастерской для спецохраны управляла зэковка Полина Казимировна. Шили, кто что заказывал: кому шапку, кому платье для жены, кому гимнастерку, кому дырку залатать. Обшивали вохру.

Сколько ушло? Миллион? А сколько стонов исторглось, считали? Другая на Соловках численность. Привозили – и увозили на кладбище. Кто считал? Сотнями тысяч по накатанной дороге: от пристани через “часовню” на погост. Без гроба хоронили. Скрипит телега с ящиком. Бросят в нее пришлых зэков – и прощай!

Отборный люд, самых не нужных государству – праведных и добрых политических, религиозных, военных – ссылали на Анзер долбить камень. Религиозные растворялись, незаметные. Видно было по движению и по обличью, что человек молящийся.

На допросы вызывали по доносу. Среди зэков предательства были правилом. Ходили, принюхивались, выведывали, что внутри у каждого. Поделился с кем, поговорил, смотришь – взяли человека, и уже нет его. Пожаловался или вспомнил о чем – и след простыл собеседника, и тебя вместе с ним. Как листок по ветру понесся.

Дядя Миша Миринюк (добрый, Божий был, никого не осуждал) с кем-то поделился своей болью – и больше не видели его. А еще ходил один гроссмейстер молодой, поляк. Близорукий, в очках, с любовью озирал всех и мило улыбался. Один раз побывал только – и уже нет его.

Днем и ночью нахлынывали толпы: большей частью чуваши, мордва, марийцы, русские. Продажных было много. И ужас сменялся подозрительностью.

С 42-го стали брать на фронт. Домик “2” – была мастерская, сделали комнату для медосмотра. Отмывали крепких зэков от вшей и представляли комиссии. Если генерал кивал головой – на материк как пушечное мясо. Первыми бросали их в бой.

Говорить не разрешалось, улыбаться тоже. Улыбнулся – охранник смекнет: что-то сказали друг другу. Даст по лицу наотмашь, и плакать нельзя. Редко кто плакал. Вохра ходила выхоленная, сытая. И били сильно, забивали до смерти: мужчин, женщин, детей. Не упадешь сразу – даст крепче, чтобы упал. И били везде. Отбивали печенки. Смотрели на человека живого, как на ватное чучело.

Женщины работали на засолке рыбы. Раз в месяц за ней приходил пароход. Знаменитая селедка подавалась к 1 мая на кремлевские столы.

По фамилии называли, только когда в камеру приводили. А так – по номеру окликали. У каждого свой был на груди и на спине.

Переписка была делом исключительным, по разрешению начальника лагеря или начальника тюрьмы раз в несколько лет. Письма вскрывали и проверяли. И если чувствительное что находили, наказывали.

Спали на полу вповалку. Сил не было залезть на двойные или тройные нары, так слабели после непосильных работ в каменоломнях.

Спецовка жесткая, как из брезента. Обувь на деревянной подошве, наподобие колодок. Каждый шаг дается с болью, мозоли не в счет. Лишь бы не уклониться ни вправо, ни влево. Немецкие овчарки специально были натасканы.

В бараках холодно, душно, грязно. Радио можно было включить по разрешению главного охранника. И номер “сорок один” с “восемьдесят пятым” мог поговорить через охранника в бараке: “Разрешите задать восемьдесят пятому вопрос”. “Какой? Иди”.

Какая баня? Мылись на улице и при морозе, и в бараках с шайками. Когда с мылом, а когда без мыла. Вода грязная, мутная. Пожаловаться некому, поделиться не с кем.

Дизентерийные ходили и никого не заражали. Чужая болезнь не приставала, своих хватало.

Верующим тяжелее, чем простым. И легче чем-то. Молиться про себя никто не мог запретить им. И взгляд у них лучился пренебесной скорбностью. Кто попадет под облучение взгляда, исцеляется и утешается.

Кругом тяжелое молчание. Уходил зэк в себя надолго, навеки. А вокруг гул, стон, шум, лай собак круглосуточно. Овчарки страшные, специально обученные. Нападают без причины. Нюхом чуют несмирение и бросаются на человека, или охранник натравит. По пути в каменоломню боже упаси выйти из строя. Три доски, а по четвертой нельзя – собака сцапает.

Много сходило с ума. Обезумевших забирали в камеры и пристреливали. Недовольных заставляли надевать на ноги колодки и ходить. Боль была невыносимая: колодки меньше размером, чем положено. Били по ногам палками, плетками.

На Секирке была отведена специальная площадка для расстрелов. Там же зэки копали огромные ямы. Туда не пускали никого, запретная была зона. Расстреливали большей частью женщины, и они же были, по преимуществу, в “комнате свиданий”, и в столовой, в “санитарном”.

Ольга – палачиха

Комсомолка бывшая, из Тулы. Походка – как у медведицы. Высокая, полная, с короткой, как у мужчины, стрижкой. Глаза стеклянные. Никогда не улыбалась, бесчувственной была, сущая садистка. Бригадир охранников. Удавить, убить, уколоть могла, чем угодно. Била всех подряд. А сапоги на ногах хромовые. И палка – то ли резиновая, то ли железная. Била в бараке и в кабинете.

В комнате стояла кушетка, стол металлический, тумбочка и два стула, как бы вбитых в пол. Вызывала, кого хотела. Ходили к ней по очереди. Сама окликала по номеру или по фамилии – не так поздоровался, не так на нее посмотрел, не в ту сторону повернулся. А когда и без всякой причины могла бить. Боялись ее страшно. Женщины-палачи были хуже мужчин.

Кабинет, куда вызывали для пыток, назывался “домом свиданий”. Любила вызывать одних и тех же по несколько раз. И делала с ними, что хотела, творила безобразия сущие. Любила измываться над мужчинами. Презирала их, бесчувственной была, мстила им за что-то, унижала. В ком еще чувствовала силу, предлагала раздеваться до нага. Бесстыдно осматривала, приказывала наклониться, спрашивала про профессию.

Если из бывших офицеров, ставила к стенке, руки вверх. Подойдет, как бы ласково потреплет по щеке, в глаза посмотрит – прольет лютую злобу. И неожиданно бьет сапогом в пах. Человек падал наповал и добивала его ногами. Могла вышвырнуть на улицу на морозе и на жаре. Нагое тело предоставить комарам.

Любила хаживать в мужские бараки. Мужчины особенно трепетали перед ней, дрожали от ужаса. В глаза заглядывала: “Ну, пойдем?” Людей мучить доставляло удовольствие ей. Один бывший зэк встретил ее в 46 г. на рынке в Химках.

Палку носила небольшую с веревкой, как зонтик. Из палки во время удара вылетал какой-то штырь наподобие телескопической антенны. И боль была невыносимая, синяки. Могла пробить, прорезать. Никто не смел кричать. Молчали. А крик раздавался, когда неизвестно какие пытки принимали. Закрывали и били, били, били. И еще от голода кричали. Земля когда-нибудь расступится, и крики будет слышно.

Как-то ходила я с сестрой за ягодами в болото и напали мы на кучу убитых заключенных, лежащих в ямах. Три ночи потом не спала.

Избивали по десять-пятнадцать человек и заставляли смотреть, как бьют. Водили смотреть в камеру пыток. Охранники учились друг у друга. Собирались по вечерам и делились опытом, хохоча. Пили безвылазно. Никогда не были трезвые.

Девочек насиловали во время пыток. Кому какая нравилась, ту и брал. “Номер такая остается”. Жили мы вне лагеря, а работали в нем. Попробуй ослушаться на территории лагеря! А чтобы не сопротивлялась, избивал безжалостно, прежде чем сойтись. Хуже скота. Если отказывалась, еще хуже было. Потом возвращалась в барак со специальной меткой: для охранника или для кого вышестоящего. Кто выше чином, специально заказывал себе.

Детей, родившихся от зэковок, помещали в детский дом. Не было у них ни отца, ни матери. Те, что сейчас живут на Соловках, дети их – из бывших детских домов, из таких “мест свиданий”.

Надзирательницы отбирали и разглядывали, как потаскух: “Молчи, дура”. Запои были у них по два-три дня и сопровождались развратом и оргиями. Закрывались по несколько человек в комнате и делали невесть что. Дымом накурят в медизоляторах с темно-зелеными стенами. Хуже, чем в аду, хуже скота.

Парашу, деревянное ведро с ручками, выносили по очереди и подметали по расписанию. Боже сохрани, если оставить пятно или запах. Мыли руками и ногтями выскабливали. За неотмытое ведерко могли избить.

Спали по очереди и никто не признавался, что болеет. Положено в шесть часов – и встаешь. Болячка никого не интересует. И с тифом, и при температуре 40 пойдешь на работу. Если списывали в санбарак (санаторный), знали – живым не вернешься. Из “санаторного” не возвращались, как и из “гастронома”. Не столько исцелялись, сколько изолировались малярийные, тифозные, чахоточные, гнусами искусанные.

В бараке горит один тусклый керосиновый фонарь. У начальства только было электричество. А иные бараки вообще не освещались, только фонарями с улицы. Ночью выключали даже их. Пять часов сна, и в шесть будит гулкий пронзительный колокол с церковной колокольни: “Вставай”.

Человек сидевший мало спит и мнительный. Никогда не бывает капризный, но обидчивый. И до последнего смертного часа носит память о том, что пережил.

Куда там обрядовое православие иосифлянства и псалтырь царя Давида – над камерами смертников звучат псальмы небесного Иерусалима. Не один только Серафим безмолствовал на Соловках в полночь. И ежедневно подвергавшееся пыткам бывшее монашеское население: “Худенькие, кожа да кости, бывшие монашки неспешно ходили в рясах, солили рыбу и ждали часа вызова на пытку. Пытали по очереди. Надсмотрщик откроет дверь: “Номер такой-то”. Встаешь и идешь”.

Пытали женщины, бестии. Добровольно нанимались в команду палачих и становились отменными садистками. На руку надевалась железная перчатка с пятью дырками для пальцев и били по лицу, по животу, по спине, по ногам, по гениталиям… – куда попало, пока не отобьют последнюю печенку.

Молчали и во время пытки. Терпели, сколько могли. Монахи уходили в молитву и боль не чувствовали. Редко, когда доносился стон до наших камер.

Чем больше молчишь – тем сильнее бьют. Заплачешь – бьют, пока не потеряешь сознание. Тогда палач успокоится. Пьяные ходили днем и ночью.

Богородица незримо приходила в камеры пыток на третий этаж “гастронома”, куда вызывали священномонахов испытать веру. Вернутся угрюмые, лицо – кровавое месиво, печенка отбита, ребра сломаны. А назавтра опять вызывают. Пытали каждый день одних и тех же. Есть не дают. Бьют до полусмерти. На другой день опять вызывают на допрос: “Откажись от Бога!”
Боли адские. Добавляют еще…

На территории монастыря в высоком каменном адском кольце жили заключенные, приговоренные к смерти. Убивали их не сразу. Пытают какое-то время, задерживают, выбивая какие-то имена.

Матушка Анна, вы были на Секирке? – Нет, я пережила другую лестницу.
У наших палачей-надзирателей было излюбленным издевательством пыткой над людьми устраивать “Лестницу в Царствие”.

Во время прилива и штормового ветра “избранников” заставляли карабкаться по верёвочной лестнице, привязанной к вершине часовни, что стояла у Кремля на берегу. Прибоем накрывало находящихся на нижних ступенях лестницы, поэтому все стремились к верху. Обессиленные верхние падали и сбивали нижних, это подстёгивало подниматься как можно выше и выше, к куполу часовни. Те, кто в изнеможении падал в воду, уже навечно оставался в морской пучине.

Другая пытка – карцер в выдолбленных на берегу ямах. Наказание продолжалось до тех пор, пока узника не захлёстывало приливной волной или, наоборот, если посчастливится, не выбрасывало на открытый берег.

Сколько их было, разного рода пыток?! Вопиет земля Соловецкая. А кто слышит?

Посты схожей тематики

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

   

Нажимая кнопку "Отправить комментарий", я подтверждаю, что ознакомлен и согласен с политикой конфиденциальности этого сайта