Земные мытарства



Отец

Родилась в 1916 году на Петра и Павла. Где? — в бане. Впоследствии неоднократно вспоминала об этом необычном факте, сравнивая место своего рождения с яслями самого Господа. От роду уничижение, жизнь скудная и многоскорбная.

В три года впервые задумалась о смерти. ‘Все умирают, и я умру’. От печальной мысли забилась в угол комнаты поближе к печи, слезы полились ручьями… Выплакавшись досыта, решительно ударила маленьким кулачком по коленке: ‘Все умирают, а я не умру!’ На радостях собрала игрушки и стала приплясывать в детском восхищении ума.

И сколько раз потом была на грани смерти, приговоренная окружающими, монахами, духовниками, ближними, хирургами! Но собирала волю в кулак и настойчиво говорила: ‘Не умру!

Род отца — добрый и благочестивый. Почивает в светлых местах, по ее словам. Никифор, отец ее, был подпоручиком царской армии. Помногу молился, часто читал священное писание и какое-то время даже служил в храме. Детей было в доме восемь душ, но Евфросиньюшка — одна у отчих ног, как Мария у стоп Спасителя, впитывает каждое слово и с благоговением смотрит на отца.

В партию Никифор не пошел, потом и идею колхоза отверг, после чего хозяйство у него отобрали, и семья осталась нищенствовать на улице: восьмеро голодных детишек и безработные отец с матерью.

В двадцать первом Никифора как бывшего царского офицера трижды водили в лес на расстрел. Дети бежали сзади: ‘Дяденьки, не трожьте папу! Он у нас один, как мы будем без него… Дяденьки…’ Их отгоняли, били прикладами: ‘Пошли вон отсюда, нечего здесь делать’. Отбегут на несколько метров, и опять возвращаются. Плачут, кричат, так что голоса их слышны на всю округу…

На что были суровые времена, но даже красноармейцы растрогались. Ставят Никифора к дереву: ‘Закрывай глаза!’ — вскидывают винтовки… и опускают все как один.

Пощадили отца ради детей, однако помародерствовать успели. Обшарили нищенские закоулки дома, забрали последние из вещей. И жила семья Никифора по законам голодного времени.

В 1933-м — кампания по собиранию золота. Разоряют храмы, беспощадно обирают подозреваемых в ‘укрывании’ сокровищ. На беду, кто-то донес на отца Евфросинии: мол, прячет золото и в прошлом белый офицер. Пришли за Никифором ночью, взяли под караул и трое суток держали. Домой пришел совсем больной и три дня молчал; не в силах был даже встать.

Спустя несколько лет — опять стук в дверь. Задрожали, предчувствуя беду. Топот сапог отдавался в ушах, как подземный гул. Забрали Никифора и сослали в Гулаг, откуда уже не вернулся…

Из рассказов матушки..

Отец мой Никифор был праведный и гонимый. Мать его не понимала, и взгляды не разделяла: что, мол, в колхоз не вступишь? В нищете семью губишь, упрямый! Или Бог с тебя не спросит за голодающих детей?

Язвила день и ночь. Утешение находил в Евангелии. И меня как любимицу свою, бывало, позовет. Встану у коленки — обнимет и читает ‘Евангелие для детей’. Слаще ничего не знала. Обронил как-то: ты, Фросенька, духа моего. И Господь пошлет тебе благодать по молитвенным слезам твоего отца.

Никогда его не предавала. Стояла за него горой, хотя б избили до полусмерти. Знала: отец прав! Добрый и строгий. Лучащийся ласковый взор его потом долго был со мной. И когда обратилась, призывала его на молитве. Утешал’.

Встретила ли, матушка, в вечности отца своего Никифора?

Встретила. Но встреча наша была недолгой. Ангел торопил меня. Обещала приходить к нему.

Из заключения писал. Неведомыми путями дошли несколько писем. Мать со стыда сгорала и прятала письма, как улики. А я в отца верила, любила и готова была одна вступить в брань с его врагами и растерзать их силой Божией:

— Отец праведный, не смейте на него клеветать!

Тихий был человек, сокрытый. Мало кто его понимал. И друзей не было. А правду Божию любил и жил по совести. И мне передал чистую веру и сердце’.

Как за отца своего Никифора стояла, так за Господом шла бы. Дошла бы до самой Голгофы и выстояла. Да еще варваров усовестила бы. И плат, как Вероника, подала бы. И как Симеон, разделила бы крест. И с Иосифом поднялась бы на лестницу снять Сладчайшего с Креста. Вместе с Пречистой Матерью омыла бы Его слезами и святой водой из колодца.

Род матери иной. Не любила Евфросиния родственников по материнской линии, много зла претерпела от них. Сызмальства чувствовала себя брошенной и одинокой, изгоем семейным. Сестры больше в мать, и внешностью тоже. Нашкодят — ссылаются на ‘отцову’. Мать за ремень. Била нещадно. А ей жаль мать, оставшуюся с детьми без содержания, в нищете… Привыкла уже тогда отвечать мучителю состраданием. Никогда на мать не восставала. Видела крест.

С детства в ней пробудилось несокрушимое желание правды. Не терпела ложь ни в каких формах, от кого бы ни исходила, хотя бы от самых близких, учителей, наставников, кумиров. Ради правды была готова на смерть. Не шла ни на какие компромиссы, на дух не выносила лицемерия, обмана, человекоугодия. Никогда ни перед кем не пресмыкалась, не лебезила. Отличалась крайней независимостью, свободолюбием, а нрав имела кроткий и смиренный, сердце чуткое.

Первый суд

Нищенствовали. Никому не нужные, семья ‘врага народа’. Фрося тянулась к молитве. Встанет в три часа ночи, радостно всплеснет руками и блаженствует. А старший брат бросает в голову ей камешки — для ребенка подлинное страдание. Другой брат тащит за волосы, тычет скрюченными пальцами в глаза. Так больно, что казалось, лучше умереть.

Мать постоянно срывается, сестры травят, брат ненавидит. Однажды забралась на печь, замерла и перестала дышать. Очнулась — льют на голову холодную воду.

Единственная — духа отцовского. Остальные в семье веру не приветствовали — да и запрещено властями. За молитву назначали на самую тяжелую работу: носить воду, готовить, стирать старшим братьям.

На Пасху не выдержала, пришла в храм — и полились слезы. Долго стояла на молитве, погрузившись в сладчайшее переживание, точно ангелы беседовали с ней.

Как заведено, кто-то из недобрых людей высмотрел ее. Донесли и рассказали в школе. Начался малый товарищеский суд. Распинали ее долго, несколько дней, разбирали и склоняли так и эдак. ‘Будешь молиться — выгоним из школы!’ Устыжали, усовещали.

Евфросиния вознегодовала, исполнившись праведным гневом, но сдержалась, ничего не отвечала. Долго думала, как быть. Бросить школу? Без образования нельзя. Память от природы имела необыкновенную и была лучшей ученицей в классе. Пришлось оставить церковь…

Впоследствии много раз жалела о том. Отец не приветствовал ее решения и дважды выпорол ремнем. И сама старица, вспоминая прошлое, говорила:

Жаль, что всего два раза-то порол. Надо бы двадцать два!

Словесник

Личная жизнь сложилась безотрадно. Кое-как дотянула до седьмого класса, когда случилось происшествие, впоследствии вызвавшее у нее многослезное рыдание и покаяние.

Учитель-словесник под невинным предлогом проверить и наутро отнести ученические тетради пригласил ее домой. Евфросиния, ничего не подозревая, постучалась в дом. Открыл, тяжело запер за ней дверь, повесил пальто на крючок, зачерпнул кружку воды, выпил сам и заставил ее пригубить. Причаровал: влюбилась. Посмотрел на нее пронзительно и испытующе. Глаз боялась поднять, дрожала. Опутал. Попала в капкан и не могла выбраться из него. Сошлась с ним.

Годился суженый в отцы и нравом отличался тяжелейшим. Ушла из родительского дома. Жили впятером: она, учитель и трое его детей. Ревновал словесник Евфросинью даже к телеграфному столбу. Бил нещадно, напившись, каждый вечер. Домой приходила трепеща и вздрагивая при каждом звуке. Смиренно ухаживала за малыми его детьми, готовила пищу, а выйдя за калитку, стыдилась смотреть в глаза соседям — ходила опустив главу и уткнувшись глазами в землю.

Вскоре стала болеть. Сон совсем испортился, стал долгим, тяжелым. Поутру вставала с чугунной головой. От отчаяния пошли мысли о самоубийстве…

Вещий сон

В восемнадцать лет — сон: видит Христа во все небо и слышит сладчайший голос:

— Евфросиния, ты Меня забыла.

— Господи, — бросилась на колени, — как же я без Тебя? Господи… — стала в оцепенении, и слезы полились.

Ты родилась счастливой, умной — и что с тобой стало? — взгляд Христа был укоряющий, суровый. — В годовой праздник жди смерти.

Утром встала смущенная. Никому ничего не открыла, но сон сочла вещим. Решилась отрясти прах — бросить сожителя своего. Видно, чаша исполнилась.

Стезю избрала горделивую и авторитарную — учительствовать. Кончила педагогический техникум и пошла работать в школу. О чем тогда можно было учить и говорить, в годы поголовного безбожия, массовых облав на священников, уничтожения церквей, кощунства над святынями и тысячами литров пролитой крови? О стройке смерти — Беломорканале? Случалось, что приходилось говорить против Бога и собственной совести… С раскаянием вспоминала учительский период, но приговаривала: ‘Господь теснился в моем сердце, как огонек в лампадке. Вера соединялась с памятью о мученике-отце’.

От несчастного сожительства со словесником прижила девочку. После откровения Христа во сне решила оставить проклятый дом и ушла с ребенком на руках, сирая, нищая и бездомная. Дочка умерла семи лет, и Евфросиния сильно горевала. До старости осталась в ней глубокая рана, и позднее каждую новую подвижницу любого возраста принимала в сердце как родную дочь, точно та могла заменить ей ту, единственную, в детстве умершую.

До двадцати восьми лет странничала, будучи учительницей. То в одну школу устроится, то в другую. Наставляет детишек в атеизме, а сама дрожит, как лист осиновый, и не знает, зачем в мир пришла… И снова ей державной силы голос:

— Евфросиния! Опомнись! Пришло время твое. — На этот раз воочию, днем, во всю ширь неба, золотыми буквами скрижали горние.

Потрясенная, встала с коленок. Умилилась, возблаженствовала. С кем поделиться неизъяснимой радостью от бывшего ей откровения? Кругом — сплошная стена чуждости. Врачи, инженерия, сельская интеллигенция сталинской закваски. Засмеют в лучшем случае, в худшем — вознегодуют и заживо сгноят.

По вечерам, придя из школы, присядет на деревянный стул в уголке съемной комнатки и после проверки тетрадок перебирает в уме прошлое. Со стыдом вспоминает время своего сожительства с учителем, ночные его запои и крики ‘Убью! Убью!’ Как подходил к ней со страшным лицом, обхватывал руками горло и душил не то всерьез, не то пугал. Потом резко толкал, и больно ударялась головой о деревянную скамью. Попала бы виском — и конец…

Но и эта страница жизни перелисталась быстро. Однажды ночью бывший муж пьяный дико ворвался в комнату и замахнулся ржавой железкой — метил прямо в голову. Евфросиния вскрикнула что есть мочи. Отозвалась директор школы, жившая неподалеку. Стали скликать добрых людей. Словесника крепко побили. Только тогда и оставил ее, перестал преследовать по пятам.

Осталась одна-одинешенька. Залилась слезами горькими: ‘Вера угасла. Огонек в сердце совсем ослабел и потух… Что делать? Как быть? В храм ходить перестала, молитву забыла, заветы отца предала…

Нахлынули тяжелейшие болезни одна за другой: ангины с осложнением на сердце, водянка, гипертония, щитовидка, почки, ревматизм с полиартритом. За несколько лет потеряла здоровье и поняла — долго не протянет. Начались адские мытарства по госпиталям, институтам, амбулаториям. Опухла от таблеток и уколов. В одну больницу возили 19 раз. Двадцать гниющих тел в комнате, грязь, вонь, тараканы, болезнь и смерть, зараза и нечистота. Никто никому не нужен, крики, стоны.

В клиниках провела в общей сложности тысячу дней — несколько лет жизни. От постоянно повышенного давления шла кровь из ушей, после чего лишалась последних сил и целыми днями сидела неподвижно, не в состоянии кивнуть головой. Приговор от всех: будешь умирать. Врачи уже списали ее из числа живых. Но, отличаясь силой воли, Евфросиния отроду стояла твердо — и выживала.

Расторжение завета

При умножившихся скорбях шла в ней внутренняя работа. Прежде запуганная и затравленная, вдруг совершила противоправный поступок: не пошла на выборы. По тем временам (1947 год) дело кощунственное — вызов общественной морали. Сама осознавала впоследствии этот акт как подсознательный бунт против атеистических властей.

Общественность не преминула откликнуться. Кара, впрочем, оказалась мягкой для того времени: всего лишь отняли пенсию. Однако спустя три дня нагрянула милиция — три бравых курсанта находившейся неподалеку милицейской школы. Юные полицаи не нашли ничего лучшего, чем практиковаться на сиротке, точно на преступнице.

Ежедневно допрашивали. Мучали по нескольку часов, унижали, обыскивали, задавали гнусные вопросы. Терпела, даже не плакала, только кровь из носа текла.

— Зачем не пришла на выборы? Кем был твой отец? Тоже из верующих? Знаем мы ваше племя! Коммунизм уничтожит Бога!

Как из рога изобилия сыпался шквал подозрений: шпионаж, работа на Троцкого, заговор против советской власти… Домой приходила избитая, едва живая. Бросится на кровать и засыпает намертво. После каждого допроса подолгу отлеживалась, не в силах подняться: тело ноет, кости болят, кожа вздулась. И слышит, провалившись в сон:

— ЕВФРОСИНЬЯ, ВСПОМНИ ОБО МНЕ.

В бессонных ночах охватывало отчаяние: ‘Зачем жить? Если не Господь — кто?

Никак не могла понять, что человек родом от обезьяны, чему должна была учить в школе. Всё в ней противилось подобной гнусности. А болезнь тем временем подтачивала остаток здоровья и сил. От отчаяния попыталась ездить по бабкам-знахаркам. Стало еще хуже. Разве избраннице, которой от века предписан мученический удел, помогут деревенские ведуньи?

Так протянула до сорока пяти — беспросветно тяжело, скорбно, одиноко.

Власти между тем готовили дело о тунеядстве. Предполагалось посадить года на три. ‘Что, не работаешь по-прежнему? Больная я… Все больные, знаем!

Совсем растерялась. Решила: в Таллин. Там знакомые — может быть, помогут… Нашла приют в каком-то сарае. Через худенькую перегородку — злые, голодные псы. Скиталась, побиралась, ела объедки. Простыла по дороге, и к прочим болезням прибавилась еще одна — щека распухла.

За нею уже охотились. Но посчастливилось попасть в больницу, а то щека так бы и лопнула.

Собрались резать десну. Напрасно увещевала Евфросиньюшка врачей: ‘Нельзя делать операцию с наскоку, нужно прежде снизить давление — у меня кровь пойдет ручьем!’ Кому какое дело, пусть идет. Умрешь — не ты первая, не ты последняя. Хотя протестовала, кричала, размахивала руками, утром ее насильно прооперировали. Кровь хлынула струей. К восьми вечера потеряла сознание, гемоглобин упал до 18 %. После операции три недели проходила как сомнамбула, держась за стенку.

Последние деньги ушли на лечение. Совсем запуталась, отчаялась. Ни ближних, ни гроша в кармане, и главное — ни смысла, ни пользы никому. Целыми днями ходит среди людей потерянная. Одно утешение — храм.

Сжалилась одна бедная старушка, Царство ей небесное. Поместила в сарай при доме. Клетушка на сей раз три на три, деревенская мазанка. Откормила ее хлебом, отпоила парным молоком. По праздникам фасоль с картошкой. Скудно, одиноко.

Одиноко. Иногда в минуты крайнего отчаянья вспоминала отца, его доброту, благоговейное чтение молитв. Сколько претерпел скорбей! Вспоминала его чудесные глаза, смирение, скорби, и заливалась слезами. Призывала: ‘Папа! Где ты?’ А душу относило куда-то в гулаговский чертог, где святой ее отец Никифор, царский офицер, расплачивался за неприязнь к советской власти, за нежелание поступиться совестью…

Неведомая сила все чаще выталкивала ее в храм. Встает в семь, прочтет молитвы — и на утреню в собор. Невидимо врачевалась в таинственных воздухах церкви. Сердце начинало биться ровно, боль в печени проходила, стихали раны нарывающие, здоровье поправлялось.

Ни одной храмовой службы не пропускала. На всенощных летала, на литургиях приобщалась божественных тайн. Духом возносилась в высокие сферы молитвенников, мучеников. Пробовала петь в храме — закрывалось сердце. Вперяет взор в Минеи во время службы — ничего не понимает. Не ее — чуждый дух.

Пыталась было ненадолго устроиться в школу, но уже не могла. Видно, расторгся завет, и ложь травмировала сердце.

Горячо желала исповедоваться Вышнему. И псалтырь влекла ее, как живая исповедальная тетрадь, как вышняя исповедальня, где Первосвященником Сам Бог Отец. Ее влекли последние глубины, за которыми жизнь непреходящая. Таинственные смыслы, ради которых душа приходит в мир и с ними открываются вечные врата покаяния, молитвы, плача о грехах.

Второй суд

А силы между тем на исходе. И где ночевать Евфросиньюшке нашей? Пока лежала в больнице, лишилась комнаты. Красный капитан, уполномоченный, уже трижды пригрозил отправить в лагеря, где известный удел — раствориться в ничто, прозябнуть костьми. Бездомность по тем временам — великий грех. Беспаспортность — еще больший.

Евфросиньюшка пишет сорок девять (!) жалоб в Киев в ЦК партии, в правительство, в иностранные консульства. Письма передает со ‘случайными’ людьми…

Выследили, выловили и посадили в тюрьму как бродягу. Известное дело: блохи, бомжи, всякая нечисть. Ну, решила, здесь уж точно конец. Сама себя приговорила. И получила вдруг укрепление свыше, прибавление сил. Исполнившись духом, встала и впервые начала горячо проповедовать в каталажке: о Господе, о кресте, о распятии. И слезы текут, и летает на проповеди. Те, кто в камере, вначале насторожились, но Евфросиньюшка покорила их своей искренностью, убежденностью:

— Давайте молиться, и Господь пошлет силы. Не теряйте надежды!

Понемногу один за другим стали молиться с ней вместе. Камеры тогда были переполнены. Какой стройный хор негромко затягивал ‘Богородице Дево’ в тех далеких 40-х красных годах! Вспомнишь ли ты о сем, Евфросиньюшка, перелистывая земное прошлое из царского твоего далека — Царства небесного? ‘Богородица Дева, радуйся…’ и ‘Отче наш…’

Тогда впервые почувствовала в себе призвание миссионера. Духовная сила ее воскрешала, болезни проходили. Обретала смысл. Бог действовал в ней. И прекрасные глаза отца благословляли, истаивая умиленными слезами…

Какой святой, скажите, в тогдашней совдепии без искуса милицейской камеры или психушки?

На суде прокурор в открытую без обиняков предлагает компромисс:

— Что тебе, Никифоровна, сидеть в камере с преступницами да молитвы читать? Видали мы таких. Поместим-ка тебя в дурлечебницу. Там тебя быстро заставят Бога забыть одной инъекцией.

— Как в психбольницу? Упрятать в психушку здорового человека? За что? — и разрыдалась прямо на суде. Ее святая простота растрогала всех. Сердце открылось, как на исповеди, и поведала всю горькую историю своей жизни: об отце, об изверге-сожителе, о своих скитаниях, болезнях, одиночестве… В зале кругом плачут, утирают слезы. Охранники отворачиваются. Суд на мгновение куда-то переместился. Где они? Уж не в мытарской ли камере? Кто эта безумная, проповедующая им? Уж не она ли судит их, а не они ее?

Но облако Бога Саваофа и ангельские рыдания быстро отступают. Прокурор приходит в себя: сказывается земная защитная реакция. Совершается чудо. Еще полчаса назад вперявший в нее гневное око и упрямо требовавший срока, настаивает на том, чтобы освободить учительницу, а вместо нее… посадить секретаря ЦК!!!

— Безобразие! Не дают паспорта сироте, а потом еще за это сажают! Вопиющая несправедливость!

Суд Божий нашел на человеческий. Не испугалась ни срока, ни психбольницы. И кто? Спичка замокревшая, текущая по асфальтному ручейку к металлической решетке (отношение к человеку по тем временам). Прокурора вызвали по инстанциям. Красная власть забеспокоилась, рушились ее устои. А Евфросиньюшка освобождается на второй день после Пасхи по распоряжению того же обвинителя.

Вышла из тюрьмы как из брачного чертога. На сердце легко, за плечами молитвенные крылья. Прибежала во Владимирский собор, пала перед распятием и разрыдалась, дав волю слезам. Один Распятый мог прочесть, что творилось в ее сердце, сколько еще ей претерпеть скорбей, сколько принять язв ради Его любви. Господь шевельнулся на распятии и заглянул ей в сердце.

Старушка-ангел

Очнулась — перед ней добрая старушка-ангел в благочестиво повязанном платочке:

— Деточка, где ж так измучилась? Живого места на тебе нет. Личико какое бледное. Пойдем ко мне, я тебя травками отпою.

Дом доброй старушки оказался тайным церковным приютом для странников и верующих. Чертогом ИПЦ. Пять сестер подвизаются в молитве и ночном бдении. Из дома не выходят. Боятся доносов, дрожат при каждом стуке в дверь. С ними дрожат и ангелы, реющие здесь же. Бог хранит. Приняли в число своих — гонимая праведница. Удивились, что жива:

— Слышали мы о тебе. Дело твое прогремело на всю Украину. Думали: больная, не переживешь тюрьмы.

— Господь творит чудеса.

Перекрестились — и на поклоны.

Первый ее монастырь. Впервые увидела здесь плачущую икону. Как живая, стояла Богородица на иконе и вторила ее молитвам… Испытала блаженство, какого не знала.

Амфилохий

В Почаев потянуло уже тогда. Ненароком от кого-то услышала: вторая святыня после Иерусалима. Мощи святых.

В поезде разговорилась со странницей. Белая косынка, в руках кошелки: подарки батюшкам. Держит путь к схиигумену Амфилохию — костоправу, целителю, прозорливцу. Изгнан из обители, подвизается в 20 км от Почаева, в Иловицах. Как услышала имя Амфилохия, сердце забилось. Поняла — ее! Спутница холодно среагировала на предложение ехать вместе. Но Евфросиния от нее ни на шаг…

Старец встретил приветливо. Уделил место в доме одной из чад и назначил послушание: творить псалтырь во время приема им посетителей.

Благодать сошла неслыханная. Впервые пережила на себе силу благословения святого старца. Ежедневные чудеса исцеления, изгнание бесов, тайны невидимого мира, война с телевизионными духами, с милицией. Амфилохий на ее глазах приказывает бесам молчать и, как Бог Творец, заживляет сломанные косточки больным. Стекаются к нему со всей России. Приемный день у старца с четырех утра до десяти вечера. Притом псалтырь читается непрерывно: брань великая.

Тут Евфросиньюшка познала силу огненного столпа и выходить из него уже не могла. Пост, бдения, наставления в духе. Увидела впервые церковный армагеддон — внутрихрамовую тяжбу между подвижниками истинного духа и антихристова, пожалуй еще более тяжкую, чем вне стен монастырских, между атеистами и верующими.

Дух Святой в образе белого голубя

Однажды двадцать амфилохиевских сестер стояли на коленках недалеко от речки и молились. Амфилохий впереди. Внезапно стая белых голубей появилась над ними: то ли голуби Амфилохия[1], то ли другие, с неба. Один сел прямо на спинку Евфросинии. Сел — и как бы прилип. Матушка поклончик — и он с ней на спинке. Матушка выпрямляет спинку — и голубок не отстает! Затем воспарил и вошел в нее видимо… Стяжала Духа Святого!!!

По словам матушки, ее осияло облако света, вошла полнота Духа. Пережила Христа изнутри. Белый голубь, Дух Всеблагой, реял во внутреннем крыльями, осеняя свыше все ее существо. Матушка на глазах исполнялась благодати и преображалась. Это была уже другая Евфросиния, чем пять минут тому назад. Великое чудо, достойное внимания всего человечества! Чудо большее, чем воскресение из мертвых!

В душевной простоте поспешила поделиться радостью со старцем: ‘Духа Святого стяжала! Голубь опустился на молитве!’ Тот в ответ отходил ее палкой по спине до черных синяков, так что подняться не могла.

До последних дней оставалась верным чадом Амфилохия, хотя отступила от многих его устоев. Чтила его как великого святого. Голубица трепетная, простила Амфилохия за изибение. Когда в 1970-м призвал его Господь, заливалась слезами на его могилке, приводила под благословение на монашеское кладбище, где мощи старца. Старец благословлял из гроба.

В Иловицах прошла духовную школу. Любовь к скорбям, смиренное несение креста — ключ к святости. Наставлялась у каждой сестры (их около 50), чему могла. От одной брала силу поклонов, от другой — премудрость в разумении евангелия…

Были среди послушниц Амфилохия кающиеся ведьмы, бесноватые, чахоточные. Стойкие молитвенницы перемежались со случайными странницами, приехавшими ради исцеления. Из Львовского дивизиона тайком прибыли три солдата. Просят, чтобы батюшка принял: демоны в них. Из Тернополя посетитель просит молитв о жене. Ночью в кельях монашеских худые котомки под головами подслеповатых старух. Евфросиния терпела, как могла. И когда завершался ее восемнадцатичасовой рабочий день, продолжала творить псалтырь: не сглазит ли какая окаянная во время сна ночного?

Полюбила источник на Святой Горке. После омовения тело становится легким. И на поклонах летает. Хлещет сотнями перед иконкой или просто, глядя на восток, во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Праведному нельзя без скорбей и слез. Отошли болезни — подступили демоны. Терзали и томили ее, избивали насмерть. Не находила себе места среди послушниц Амфилохия. С кем-то разругалась, от кого-то болью щемит сердце. Из Иловиц тропинка в Почаев. Оттуда — опять в ноги к Амфилохию. Но уже не в послушании дело, а воля Божия исполняется. И когда невмоготу стало (душила темная сила), пала в ноги к старцу и испросила благословения пойти в неподалеку расположенный Корецкий монастырь.

Амфилохий не возражал, лично проводил. С собой взяла просфору и святую воду. Шла из Иловиц, как по огненному морю. Опять одна, но уже опытная молитвенница. Амфилохиев столп перед нею. Шла от старца… чтобы стать еще ближе к нему. В Иловицах молилась в его келье — учителя от ученицы разделяла худенькая стена деревенской избы. Теперь и ее не будет. Святые уходят один от другого, чтобы еще теснее соединиться.

Несколько лет спустя

Подвижничает самостоятельно, в подражание Амфилохию. Схиигумен помнит о бывшей послушнице. Посылает за ней из Иловиц, где живет по-прежнему. Обещает назначить игуменьей в ризнице тайного монастыря. Матушка радуется: под крыло к великому святому. Столько чад наставит!

Пятичасовой электричкой, не спавши ночь, прилетела в Иловицы. Но в реальности — не как в причесанных житиях, где святые кланяются один другому и блаженно беседуют: Павел Фивейский с Антонием Великим… Шепнула нечистая сила Амфилохию на ум — настроили против матушки. Поколотил ее палкой, когда пришла.

Тем и закончилось внешнее игуменство. Как монахиню прогнали из монастыря, как игуменью побили в Иловицах. Зато как схимницу почтили всей Церковью Торжествующей.

За трапезой Амфилохий (прощения просить не принято, старец всегда прав) смягчился:

— Евфросиния, тебе дан талант молиться за весь мир. Зачем тебе я? Ступай. — Отпустил, ласково напутствуя: — Простофилюшка, иди, иди. А что отдубасил — к лучшему, во смирение. От отца не грех принять и наказание.

Корецкий монастырь

Что сулит ей Корецкая обитель с матушкой наставницей Глаза-Навыкате, почитательницей трудов Сергия Страгородского? Евфросиния, живая правда и трепет, куда тебя несет, святая старица? Тебе ли тут ужиться?

Красный Корецкий монастырь встретил ее враждебно. Смотрели с подозрением на все из рамок выходящее. Мать-игуменья, радетельница институционального богословия, настороженно оглядела чадо Амфилохия (репутация у старца в церковных кругах неоднозначна). Назначила послушания из самых тяжелых.

У бедняжки брызнули слезы из глаз. Так жаждала молиться! Не могла ни часа без молитвы. По наивности полагала: в женских монастырях одни ангелы-молитвенницы, а Корецкий — олицетворенная псалтырь из ста пятидесяти келий-псалмов. Не тут-то было. Натаскает пятьдесят ведер в день — и опять пошли болезни.

Как желала душа упокоиться с сестрами, обрести семью! Не вышло. У Амфилохия привыкла засыпать в десять; в двенадцать на молитву. Не так в Корецкой. Мать-игуменья ночное бдение запрещает. Монахиням — сон от дневных трудов. Бдение считалось вроде преступления. Дневные послушания: колоть дрова, носить уголь, воду десятками ведер в день, пасти коров, косить траву. По ночам монашки спали как убитые. У Евфросиньюшки, с ее обостренным слухом храп вызывал страх (демон ревет).

При чтении евангелия на Страстях Господних слышит голос:

— ТАК ЧИТАЙ ЕЖЕДНЕВНО.

Ночью стук в дверь. На пороге игуменья:

— Что не спишь? Разве мало храмовой молитвы? Сейчас же спать!

— Простите, матушка, простите меня грешную, Господь велит молиться.

— Господь велит спать! — яро хлопнула дверью.

Не получилось из Евфросинии монахини традиционной. Вышла монахиня в миру.

Евангелие Страстей

После ночного объяснения игуменья ее возненавидела. Прогнали из Корецкой. Села на дальний поезд в Жировицы, в Белоруссию.

Настоятельница выслушала благосклонно. Благословила подвизаться не в самой обители, а в деревне поодаль. Евфросиньюшка руками от радости всплеснула: Прекрасно! И с обителью связана, и свободна. Ночью за любимую псалтырь — и снова брань. Демоны ввергают в сон, отнимают молитву. Но счастливее часов, чем за псалтырью, не знает. После псалтырного меда и диалога с Богом человеческое кажется жалкой трескотней. Подальше бы от бренного в псалтырный вечный мир.

С тех пор не расстается с Евангелием Страстей. Еженощно входит в скинию распятого Агнца. Непрестанный умиленный плач. Распятый за наши грехи принимает ее в свои крестные объятия. Как бы тяжело ни сложился день — перед сном Евангелие Страстей. Ее жизнь постепенно уподобляется страстному Христову Евангелию.

Одна в лесном доме. Но какой мир в сердце! Птички щебечут, солнышко проглядывает. Сквозь солнце псалтырь лучится на плохоньком столе, и свечка чудодейственно не затухает. В ночи — молитва вышнеиерусалимская с пением ангелов. Господи, сколько ближних, если крест в руке! Сколько небожителей тебя сопровождает, сладчайших собеседников обретается! Их молитвенный остров дороже, чем Жировицы или Таллин…

Домишко маленький, но уютный. На стенах кругом иконы, в том числе и старинные; лампадки, свечи — что еще? И пищи много: сухари, хлеб. Колодец. Верующему достаточно: молись, радуйся и плоть смиряй. Евфросиньюшка на небесах! Упокоилась в молитве.

Однажды поздно вечером стук в дверь. Резкие удары сапогами: ‘Открой, открой!’ Кто-то с яростью рвет дверь с петель. Человек, демон? Вскрикнула к Божией Матери, к архангелу Михаилу — звук прекратился.

Утром — в монастырский храм. Демоны сдавили горло, сердце — ни вздохнуть, ни крикнуть. Отнялось дыхание. Прошла метров четыреста и упала в грязь бездыханная. Едва шевелила губами, призывая на помощь архангела Михаила. Явились рати ангельские и изгнали прочь одержащих.

Тряс лукавый ковчег ее молитвы, но ничего не мог с ней сделать. Амфилохий облек старицу в неведомую миру броню, сам в нее облеченный от старцев афонских и Пресвятой Девой лично покрываемый.

Можно и в миру монашествовать. И слаще удела юродивого нет. Таким — Евангелие Страстей в руки! Пасхальная яичная скорлупа благоухает, как засушенная роза. И от постеленных на полу старых одеял веет теплотой святых. Одно спасение в веке сем — непрестанно ходить в Духе Святом. Тогда и на брань дастся укрепление, и ожесточение к ближнему сменится любовью, и подастся плач: ‘Червь я, прах, хуже всех, страшнейший из преступников…

Стала привыкать к странничеству. Ни на одном месте не засиживается: на ее молитву восстает преисподняя. Из Почаева во Львов, из Львова в Киев, из Киева — в Печеры… Или по маршруту: Кривой Рог — Запорожье — Днепропетровск и обратно в лавру. Надолго Почаев не покидала никогда.

Где-то на Афоне молитвы при свечах, где-нибудь в Бельгии профессионально песнословят бенедиктинцы… А столп евфросиньиной молитвы восходит к самому Отцу Небесному.

С ней — всегда рай, хотя бы в околоток взяли. И пререкаться с подполковником милиции, и если прогонят в шею, и три дня поститься — рай. От других подвижников несло дремучей скукой, бездарной герметичностью, тлетворной спертостью — Евфросиньюшка летала и благоухала. Чего ни коснется — оживает. Святая Горка становится небесною горою. И ночь пролетает незаметно в молитвенном блаженстве.

Сила от нее исходила, как от пророка. Не понята даже ближними… Я один не оставался равнодушным — наследовал ее видение, оценки, отношения. Ее очами молишься — и Евфросиньина лампадка в сердце тлеет теплым фитильком.

Матушка зовет — слышу за тысячи километров, где бы ни находился. Ее молитва призывает — к ее ручкам, встретиться с ней взглядом, под лучистым нежным взором омыться от греховной тяжести. И как особенно в молитвенной ночи, во стольном горнем Иерусалиме, зазвучит:

— Господи, яко чудно имя Твое по всей земли, яко взятся великолепие Твое превыше небес.

Откуда взялась такая? С неба сошла и спит на престоле из закапанной воском клеенки, чтобы предстоять в вечности преблагоуханному престолу.


[1] - Старец держал голубятню. – Авт.

Один комментарий - Земные мытарства

  1. «Матушка, чаю стать духа твоего,
    печатей твоих и принять путь твой
    в настоящем и в вечности!»
    Благодарю за публикацию!

        

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Осталось символов: 1000

Нажимая кнопку "Отправить комментарий", я подтверждаю, что ознакомлен и согласен с политикой конфиденциальности этого сайта